Я полагал, что именно здесь все недоразумение, случившееся со мной, будет исправлено. Когда подходит моя очередь, я протягиваю бумаги офицеру и уже приготовился все ему объяснить, но офицер даже не поднимает глаз. Он видит «Д» в графе «психиатр», немедленно хватает штемпель с надписью «отклонен», не задает никаких вопросов, ничего не говорит, бац – шлепает на моих бумагах «отклонен» и протягивает мне мою форму №4, упорно продолжая глядеть на стол.
Я вышел, сел в автобус, отправляющийся в Шенектади, и, пока ехал в автобусе, думал об этой безумной истории, которая со мной произошла. И я начал смеяться – прямо вслух – и сказал себе: «О боже! Если бы они увидели меня сейчас, они бы окончательно убедились в диагнозе».
Когда я, наконец, вернулся в Шенектади, я пошел к Хансу Бете. Он сидел за столом и спросил меня шутливым тоном:
– Ну, Дик, прошел?
Я состроил гримасу на лице и медленно покачал головой: – Нет!
Внезапно он почувствовал себя ужасно бестактным, подумав, что медики нашли у меня что-то серьезное, поэтому он обеспокоенно спросил:
– В чем дело, Дик?
Я дотронулся пальцем до лба.
Он сказал:
– Не может быть!
– Да!
Он закричал:
– Не-е-е-е-т!!! – и засмеялся так сильно, что едва не слетела крыша здания компании «Дженерал Электрик».
Я рассказывал эту историю многим, и все, за очень небольшим исключением, смеялись.
Когда я вернулся в Нью-Йорк, отец, мать и сестра встретили меня в аэропорту, и по пути домой, в машине, я им тоже рассказал эту историю. Едва я закончил, мама сказала:
– Ну, и что мы будем делать, Мэл?
Отец ответил:
– Не будь смешной, Люсиль, это абсурдно!
Вот так оно и было, однако сестра позднее поведала мне, что, когда мы приехали домой и они остались одни, отец сказал:
– Люсиль, ты не должна была бы ничего при нем говорить. Ну, а теперь, что же мы должны делать?
Но на этот раз мать отрезвила его, воскликнув:
– Не будь смешным, Мэл!
Был и еще один человек, который забеспокоился, услышав мою историю. Это произошло на обеде, устроенном по случаю собрания Физического общества. Профессор Слэтер, мой старый учитель из Массачусетского технологического, сказал:
– Эй, Фейнман, расскажи-ка нам о том, как тебя призывали в армию.
И я рассказал эту историю всем этим физикам (я не знал никого из них, за исключением Слэтера), они все время смеялись, но в конце один из них заметил:
– А может быть, у психиатра все-таки были кое-какие основания?
Я решительно спросил:
– А кто Вы по профессии, сэр?
Конечно, это был глупый вопрос, поскольку здесь были только физики на своем профессиональном собрании. Но я был чрезвычайно удивлен услышать такое от физика.
Он ответил:
– Хм, в действительности я не должен был бы здесь присутствовать. Я приехал вместе с моим братом, физиком. А сам я психиатр.
Вот так я его тут же выкурил с собрания!
Однако через некоторое время я забеспокоился. Действительно, ведь могут подумать и так. Вот человек, который на протяжении всей войны получает отсрочку, потому что работает над бомбой. В призывную комиссию приходят письма, объясняющие, как он важен. И вот этот же парень схлопотал «Д» у психиатра – оказывается, он псих. Очевидно, что он вовсе не псих, а просто пытается заставить поверить, что он псих. Уж мы ему зададим!
Ситуация вовсе не казалась мне такой уж хорошей, и нужно было найти выход из положения. Через несколько дней я придумал решение. Я написал в призывную комиссию письмо примерно следующего содержания:
Уважаемые господа!
Мне не кажется, что меня следует призывать в армию, поскольку я преподаю студентам физику, а национальное благосостояние в большой мере связано с уровнем наших будущих ученых. Однако вы можете решить, что отсрочка должна быть предоставлена мне на основании медицинского заключения, гласящего, что я не подхожу по психиатрическим причинам. На мой взгляд, не следует придавать никакого значения этому заключению, поскольку его нужно рассматривать как грубейшую ошибку.
Обращаю ваше внимание на эту ошибку, поскольку я достаточно безумен, чтобы не пожелать извлечь из нее выгоду.
Искренне ваш, Р. Ф. Фейнман
Результат: «Отклонен. Форма 4Ф. Медицинские основания».
Из Корнелла в Калтех и немножко Бразилии
Профессор с чувством собственного достоинства
Я не представляю себе, как бы я жил без преподавания. Это потому, что у меня всегда должно быть что-то такое, что, когда у меня нет идей и я никуда не продвигаюсь, позволяет мне сказать: «В конце концов, я живу, в конце концов, я что-то делаю, я вношу хоть какой-то вклад». Это чисто психологическое.
Когда я в 40-х годах был в Принстоне, я мог видеть, что произошло с великими умами в Институте перспективных исследований, с умами, которые были специально отобраны за потрясающие способности. Им предоставлялась возможность сидеть в хорошеньком домике рядом с лесом безо всяких студентов, с которыми надо заниматься, безо всяких обязанностей. Эти бедняги могут только сидеть и думать сами по себе, так ведь? А им не приходят в голову никакие идеи: у них есть все возможности что-то делать, но у них нет идей. Мне кажется, что в этой ситуации тебя гложет что-то вроде чувства вины или подавленности, и ты начинаешь беспокоиться, почему к тебе не приходят никакие идеи. Но ничего не получается – идеи все равно не приходят.
Ничего не приходит потому, что не хватает настоящей деятельности и стимула. Ты не общаешься с экспериментаторами. Ты не должен думать, как ответить на вопросы студентов. Ничего!
В любом процессе мышления есть моменты, когда все идет хорошо и тебя посещают отличные идеи. Тогда преподавание отрывает от работы, и это очень мучительно. А потом наступают более продолжительные периоды, когда не так уж много приходит тебе в голову. У тебя нет идей. И если ты ничего не делаешь, то совсем глупеешь! Ты даже не можешь сказать себе: «Я занимаюсь преподаванием».
Если ты ведешь курс, тебе приходится задумываться над элементарными вещами, которые тебе очень хорошо известны. В этом есть нечто забавное и восхитительное. И нет никакого вреда, если ты задумаешься над этими вещами снова. Существует ли лучший способ преподнести их? Есть ли какие-нибудь новые мысли в этой области?
Думать над элементарными вещами гораздо проще, и если ты не можешь взглянуть на вещи по-новому – не страшно, для студентов вполне достаточно того, как ты думал о них раньше. А если ты все-таки думаешь о чем-то новом, ты испытываешь удовлетворение от того, что можешь посмотреть на вещи свежим взглядом.
Вопросы студентов нередко бывают источниками новых исследований. Студенты часто задают глубокие вопросы, над которыми я урывками думаю, потом бросаю, так сказать, на время. И мне не причиняет вреда то, что я думаю над ними опять и смотрю, мог ли бы и я хоть немного продвинуться в этом вопросе. Студенты не в состоянии почувствовать, о чем я хочу их спросить, или увидеть те тонкости, о которых я хочу подумать, но они напоминают мне о проблеме своими вопросами на близкие темы. Это не так-то просто – напоминать самому себе об этих вещах.
Так что я для себя открыл, что преподавание и студенты заставляют жизнь не стоять на месте. И я никогда не соглашусь работать в таком месте, где мне создадут прекрасные условия, но где я не должен буду преподавать. Никогда.
Но однажды мне предложили такое место.
Во время войны, когда я был еще в Лос-Аламосе, Ханс Бете устроил меня на работу в Корнелле за 3700 долларов в год. Я получил предложение еще из одного места с большим окладом, но я любил Бете и решил поехать в Корнелл. Меня не волновали деньги. Но Бете всегда следил за моей судьбой, и, когда он узнал, что другие предлагают мне больше, он заставил администрацию поднять мне заработок в Корнелле до 4000 долларов даже прежде, чем я начал работать.